Квартал, или Мистика места
Москва — пригород Петербурга. Петербург — пригород Москвы. Дальние, конечно, но пригороды.
Даже песня есть такая замечательная у Александра Городницкого, насчет того, что вся жизнь прошла между Москвой и Петербургом. Сел, приехал, с приятелями потусил и обратно — сел, приехал. В Москве (в самой Москве) больше тех мест, которые я люблю, чем в Питере: деревня в городе, обломок природы в городской среде.
Друг
Друг мой жил в Москве. На Новый год я к нему ездил. У него встречал Новый год в маленькой двухкомнатной квартирке в доме над обрывом, над высохшим руслом речки Сетуни. Это был (да и сейчас есть) интересный квартал. Весь из хрущевок, брежневского конструктивизма и громад лужковского периода. Весь на холмах. Москва, в отличие от Петербурга, холмиста. Петербург — плоский, словно на ладони Петра, словно на карте вычерчен. А Москва — вверх и вниз. В квартале моего друга на высоком обрыве это особенно ощущалось.
Там вообще многое ощущалось. Например, гуляли мы с другом после Нового года (выгуливали себя, проветривали) по его кварталу. И неподалеку от его дома брежневской прямоугольной постройки я увидел прекрасную церковь, белокаменную, приземистую, мощную, но без придавленности, все одно устремленную вверх. Я, ахнув, спросил: «Да … это ж семнадцатый век, да?» — «Да, — кивнул мой друг, — знаменитая церковь... Это же Троице-Голенищево. Вон там, — он указал на склон, почти обрыв, на котором стояла церковь и где за оградой был гольф-клуб для богатых, — пруд, в котором утопилась бедная Лиза...»
Я снова ахнул и снова спросил: «Ты же описал свое детство здесь, в этом квартале, почему ты не описал церковь? Карамзинский пруд? Понятно, что церковь была в запустении и гольф-клуба не было, но тем романтичнее…» Друг пожал плечами. «Во-первых, я тогда жил по ту сторону шоссе, это был не наш район, а во-вторых, задача другая. Усредненный квартал. Такой, как у всех, без изюминок».
Я призадумался. Задача задачей, но, как ни странно, в Петербурге (пригороде Москвы) она бы ни у кого не возникла. Потому что, как ни парадоксально, но Москва в бОльшей степени место вне истории, вне памяти, чем Петербург. В Петербурге не представить себе: взяли и выстроили вместо Невского (которому верить нельзя ни в коем случае — Гоголь не даст соврать) новый Невский. А в Москве вместо Арбата (отечества Окуджавы) взяли да и выстроили Новый Арбат — и ничего. Нормально.
Почему так? Много версий. Ни одна из них не убедительна. Разумеется, и краеведов в Москве не меньше, чем в Питере, и знатоков городской старины, но не становится это знание памятью города. Подземная река — Неглинная, над которой улицы (в том числе и Неглинная). Загнана под землю в 1817–1819 годах. Ладно, почти никто не знает, кто руководил строительством туннеля, по котороому течет эта река, кто изобрел цемент, затвердевающий в воде. (Егор Герасимович Челиев.) Неизвестно, когда и где гениальный изобретатель умер. «Мы ленивы и нелюбопытны». Но за весь XIX век Неглинная четырежды вырывалась на поверхность, было четыре московских наводнения. Они закрепились в памяти города, а вслед за тем страны? — Нет. В Петербурге раз в столетье «злые волны» штурмуют город, и пожалуйста — хрестоматия. В школах наизусть учат: «Бежит и слышит за собой, как будто грома грохотанье, тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой». Хотя сейчас, кажется, уже не учат. А зря...
Утренняя прогулка
Вернусь в странный квартал. Как-то поутру после Нового года я проснулся раньше хозяев. Решил погулять один. Продышать легкие морозным воздухом. Взял ключ, запер дверь и пошел. Спустился вдоль забора гольф-клуба вниз в долину. Двинулся дальше и вышел к новому руслу Сетуни, речки бурной, незамерзающей, с коричневой, торфяной, стало быть, водой. На той стороне на холмах был лиственный лес. Не парк. Лес. Над деревьями в воздухе неспешно проплыл ястреб. Уж настолько-то я дикую природу знаю, чтобы понять, кто так царственно парит над лесом в двух шагах от новостроек, старых и новых.
Я перешел по мостику от новостроек в лес и тронулся по тропке вдоль бурной речки по левую руку, вдоль лесистых холмов по правую. Пейзаж мне что-то напоминал. Я вспомнил, что: зимние пейзажи Брейгеля. Потом меня еще раз кольнуло это воспоминание, когда я бродил по городским кварталам этого района и вышел к большому многоэтажному дому, где жил Тарковский. Все верно: «Мосфильм» с яблоневым садом, перед смертью высаженным Довженко, совсем неподалеку от этих кварталов. Остановился у дома Тарковского, стал смотреть от дома. И сообразил, что гигантских домов, выстроенных при Лужкове, не было. Значит, Тарковский, выходя из дома или глядя из окна, видел лесистые холмы за новым руслом Сетуни. Значит, вот откуда пейзажи Брейгеля в его картинах. Не один Брейгель, а свое родное — в тридцати шагах от городской многоэтажки.
Но тогда я этого не знал. Тогда я шел вдоль речки и удивлялся. В речке жили бобры. Стволы некоторых деревьев были обгрызены и напоминали два огромных карандаша, поставленных друг на друга остриями. На снегу были видны заячьи следы. Опять-таки, не нужно быть охотоведом: эта трапеция — две близко расположенные точки, а за ними две широко расставленные — заячий прыжок, вдавленный в снег. Рядом была в снег впечатанная лисья быстрая побежка — аккуратная, извилистая цепочка отпечатков изящных лап.
На том берегу, где высились городские дома, две женщины кормили уток. Утки выкарабкивались на берег и шли на пайку, гомонили вокруг рассыпаемого им корма. Из речки вытарчивали острия бобровых хаток. Я подошел поближе поглядеть: а ну как бобра увижу. Это была моя ошибка, посленовогодняя. Интересное случилось после того, как я (следуя советам спокойных женщин с той стороны реки) выбрался на берег. Женщины выдохнули («не утонул!»), высыпали остатки корма и пошли домой. Утки, возмущенно квохча и деловито переваливаясь, пошли за ними. Они только что за ноги не хватали клювами кормилиц: дескать, в чем дело? Мы не наелись, а еще?
Переодевшись в сухое и выпив водки («дали водки — начал жить»), я спросил у друга про холмистый лес из Брейгеля с зайцами, ястребами, бобрами, лисами, утками (ну, утки теперь везде есть — городские птицы, вроде голубей). Он спокойно ответил: «Заповедник. Пойма Сетуни». — «Заповедник в черте города?» — «Ну да...» — «И давно?» — «Сколько я себя помню». Я не стал его спрашивать, почему этот заповедник не вошел в его текст про детство на тогдашней окраине Москвы. Да. Задача — усредненный квартал. У питерского текстовика даже в усредненный квартал каким-нибудь боком влез, вошел бы заповедник в черте города.
Мистика места
Есть, есть она — мистика места. В Питере запоминают даже то, что помнить не велят, и запомненное так или иначе вылезает на поверхность. В Москве (как во всей России) забывают, даже если помнят. Порой я останавливался в Москве у мамы моего друга (когда у него под Новый год жили другие гости). Мама жила неподалеку, через дорогу. Напротив было северокорейское посольство. Каждое утро сотрудники посольства выходили делать зарядку, а вечером — на чинную, парами, прогулку вокруг здания. Я любил на это смотреть утрами и вечерами. Чем-то родным тянуло. В/ч 01961: «Вечерняя прогулка! Стройся!» Приятно понять, что больше тебя никто не погонит на вечернюю прогулку.
Как-то мы разговорились с мамой друга в виду вечерней северокорейской прогулки. И плавно перешли к истории места. Она переехала сюда, когда была другом моим беременна. Ее башенного типа дом был тогда здесь единственным. Вокруг была деревня, естественным образом переходящая в лес у Сетуни. Деревня была богатая: свинюшки, поросюшки, коровы, козы, вишни, яблони. Колхоз ли это был, совхоз ли, чудом сохранившиеся частные участки, мама моего друга не знала. Но съезжать из своей деревни ради постройки городского квартала крестьяне не хотели ни за какие коврижки, бонусы и деньги. В одну непрекрасную летнюю ночь деревня вспыхнула ясным огнем. Выгорела вся. Мама моего друга рассказывала: «Это было жутко. Я увидела войну, набег...» Плач человечий, рев буйволиный (то есть коровий). Да. Эта эстетика нам не близка. После такого перформанса погорельцев вывезли в Бутово (там тогда тоже еще была деревня), выдали, конечно, какие-то подъемные; страховки выплатили и вывезли.
Я сообразил две вещи. Одну — хронологическую. Будущая мама моего друга с ним во чреве с балкона многоэтажного высотного дома видела картину войны, набега ровнехонько в то время, когда Тарковский снимал новеллу «Набег» (из фильма «Андрей Рублев») во Владимире. Он там снимал «Набег», а здесь поблизости от киностудии «Мосфильм», на которой он работал, картина набега вживую: снимай документалку! Странное такое сближение. Я спросил у пожилой женщины, знает ли ее сын, на каком пепелище вырос его усредненный городской квартал. Она пожала плечами: «Знает, конечно. Тут некоторые вишни и яблони уцелели. Чудом остались...»
Мистика места. Работает на сознание и подсознание художника: «Пейзаж его (города. — Н. Е.) строгий и слезный — хоть гни, хоть ломай. Не раз его резал царь Грозный и выжег Мамай. Менял он название дважды — туда и сюда...» И хоть Москва не меняла названия, но вот это ее образ, образ пригорода Санкт-Петербурга, который (в свою очередь) пригород Москвы.
Фото
если понравилась статья - поделитесь: